ELKOST International Literary Agency

  • Increase font size
  • Default font size
  • Decrease font size

Vladislav Otroshenko: I Feel Nostalgic About the Past I Never Lived In - Culture newspaper, № 39 (7600) 4, 10/10/2007 (Russian)

E-mail Print PDF

http://www.kultura-portal.ru/tree_new/cultpaper/article.jsp?number=736&rubric_id=1000188

ВЛАДИСЛАВ ОТРОШЕНКО: "Я испытываю ностальгию по прошлому, в котором не был"

Беседу вела Татьяна КОВАЛЕВА
Фото Владимира БУРЦЕВА

Владислава ОТРОШЕНКО называют выдумщиком, большим озорником и мифотворцем. Он работает в литературном пространстве, полном мистики, загадок и причудливых образов. Уверен, что работает медленно, но в свои 47 лет написал уже немало книг: "Пасхальные хокку", "Веди меня, Слепец" - детективную биографию Сухово-Кобылина, "Двор прадеда Гриши", цикл из пяти повестей "Персона вне достоверности", философские эссе-новеллы об Овидии, Катулле, Пушкине, Гоголе, Платонове под названием "Тайная история творений", роман "Приложение к фотоальбому" и другие. Владислав получил за них престижные премии: итальянскую "Гринцане Кавур" и отечественные - "Артиада" (1996), журнала "Октябрь" (1999), "Ясная Поляна" (2003), Ивана Петровича Белкина (2005), Горьковскую (2006).

- Владислав, вы чрезвычайно популярны в Италии. Как это произошло?

- Моя первая книга прозы вышла на итальянском в 1997 году. Однажды зимней ночью мне позвонил из Рима переводчик Марио Карамитти и сообщил, что владелица издательства "Voland" - Даниэла Ди Сора, профессор Римского университета, заведующая кафедрой славистики и большая поклонница Булгакова хочет выпустить мою книгу "Персона вне достоверности". Я счел это за розыгрыш, потому что в России тогда вышла всего одна маленькая моя книжечка "Пасхальные хокку" да еще были публикации в толстых журналах. Но все состоялось. Даниэла, сосредоточенная на некоммерциализированной литературе, искала нераскрученное русское имя. Командировала с этой целью в Москву Марио, который натолкнулся в Ленинке на журнал "Октябрь" с моей повестью "Почему великий тамбурмажор ненавидел путешествия". Она ему понравилась. Вот такая фантастическая случайность, открывшая для меня итальянскую страницу.

- Известно, что вы довольно долго прожили в Италии: читали лекции студентам-филологам о нашей литературе, о современной критике, а в 2001 - 2003 годах часто бывали в городке Бассано-дель-Граппа у подножия Альп. Ваш итальянский период был плодотворным?

- Это была счастливая пора. Там прекрасные общедоступные библиотеки. Я смог глубоко погрузиться в язык, который без общения изучить невозможно, почувствовал итальянский образ жизни, культуру, традиции. Но писать удавалось с трудом. Гоголь, между прочим, совершал большой подвиг, когда творил на этой земле. В Италии слишком много элементов райской ясности мира. Его красоты и совершенства, причем во всем, начиная с автострады или какого-нибудь ресторанчика, который словно с небес сошел, и кончая озерами, памятниками архитектуры, деревьями, горами, самим небом и солнцем. Когда все это видишь, пропадает желание сочинять, что-то вносить в мир, который Бог создал столь совершенным. Конечно, я видел и трущобы, и ужасные пустыри, и мрачные местечки, поскольку объездил страну на машине вдоль и поперек, но в целом ощущение от страны именно такое, что у тебя снижается творческая потенция. Творец Всевышний там сделал слишком много прекрасного, а вместе с Ним и другие творцы - в архитектуре, живописи, скульптуре. В такой ситуации хочется просто блаженствовать, а не жить. Правда, все же я написал там "Дело об инженерском городе" - повесть, которая потом получила премию Белкина. И еще перевел несколько стихов Катулла, воспользовавшись многотомными итальянскими словарями латинского языка. А вернувшись сюда, сочинил про него абсурдно-биографические рассказы, которые скоро появятся в печати.

- Вам импонирует образ мистификатора-мифотворца?

- Мистификация - не самоцель, а один из моих инструментов. Каждый писатель по-своему мистифицирует читателя, убеждает его в реальности сочиненного. Меня с детства беспрестанно уличали в измышлениях, потому что я то и дело выдумывал, фантазировал, любил все, что связано с бескорыстным обманом. Но все же в литературе мистификация всегда должна опираться на реальность. В цикле "Персона вне достоверности" я переплел реальность с вымыслом, как мне кажется, довольно прочно - так, что это сложно заметить. Например, в "Прощании с архивариусом" описан поход казаков на Индию. Некоторые критики сочли его постмодернистской выдумкой - а это единственный невыдуманный там факт: в начале 1800-х годов 22-тысячное казачье войско по приказу императора Павла Петровича на самом деле было послано завоевывать Индию, поскольку наши отношения с Англией в тот момент обострились и Россия вступила в союз с Наполеоном. Операция та закончилась бесславно, но я писал не об этом... Мне нравится находить в жизни то, что выглядит как выдумка, как нечто невероятное и невозможное. Сам же я выдумываю крайне сдержанно и стараюсь внедрять свои фантазии в область реального аккуратно. Пожалуй, самым близким к мифотворящему сознанию является сознание ребенка. Когда я писал "Двор прадеда Гриши", то пытался воскресить в себе пятилетнего ребенка. Это и просто, и сложно. Детское мироощущение - нерушимая область сознания, но подходы к ней загромождены огромным количеством хлама. А что касается мифов - это очень духовное мощное явление, создаваемое коллективным разумом. Называть отдельного человека мифотворцем - некоторое преувеличение.

- Согласна. Но под мифами я имела в виду как раз ваши истории, где интеллектуальная игра строится на пересечении исторических фактов и их небанальной интерпретации. А вопрос я хочу задать вполне банальный. Кто ваш читатель?

- Определять, для кого пишу, довольно странное занятие. Хотя читателя своего я мысленно рисовал. Он ужасно строгий, не прощает ни малейшей промашки, настроен ко мне очень критически. И в то же самое время дружески со мной перемигивается, находится в некоем тайном сговоре со мной... Как говорит дядюшка Павел из "Приложения к фотоальбому", это "брат моей души". Писатели похожи на тех астрономов, которые посылают сигналы в космос незримым братьям по разуму. И в отличие от астрономов получают иногда ответные сигналы. Лет пятнадцать назад американский писатель Томас Эпштейн, редактировавший перевод моей повести "Прощание с архивариусом" для журнала "The Literary Review", рассказал, как один работник типографии "зачитался" моим текстом. А потом попросил передать сердечный привет незнакомцу из далекой России... Невозможно предвидеть, кто, как и при каких обстоятельствах окажется твоим читателем.

- Что вы цените в литературе?

- Литературные предпочтения у меня сейчас уравновешенные, не будоражащие: немецкая философия XVIII - XIX веков, энциклопедии, словари. Разве что трактаты Бергсона вызывают во мне сильные всплески эмоций, потому что он, как и Андрей Платонов, умеет выражать невыразимое, лежащее за пределами языка, то, что я ценю в изящной словесности. Но все же... Вот сейчас я читаю латинско-русский словарь Дворецкого - без всякой цели, как некую сагу о жизни и смерти двухсот тысяч слов...

Я не социальный писатель. Пишу медленно, долго себя настраиваю. Думал, с опытом дело пойдет быстрее, но не получается. Мне не удается, как Борису Евсееву, например, или Захару Прилепину, схватить трепещущий нерв современности. Я предпочитаю спокойную, размеренную жизнь, полагая, что хватит нам революций и взрывов. Что-то стоящее возникает в отсутствие нервозности и суеты.

В юности меня все время тянуло скакать на коне. И когда я приезжал на родину, степь и лошади так завораживали, что мысли типа: "Какой идиот, чем ты занимаешься? Сидишь за этим дурацким письменным столом, приобрел радикулит, забыл, как с лошадью управляться..." - в голове непрерывно блуждали. Ведь мои предки были казачьими офицерами, служили в Войске Донском, беспрестанно воевали. Но при этом жизнь-то у них был стабильная, с крепким хозяйством, домом, иерархией, все чинно и буднично. Но как раз в этой размеренности и рождается благоустроенная жизнь. Почему казачий Дон и не принял тех перемен. И с возрастом я понял, что великое произрастает в скучной и методично налаженной жизни.

- А к хокку, с которых все начиналось, возвращаетесь?

- Да. Японской поэзией я бредил еще в университете. И хокку тогда же начал писать. Приходят они редко - в год примерно по одному. У меня их всего-то десятка три, не больше. Последнее вот недавно написалось на царицынском пруду:

Блестит осенний пруд.

Велит забыть слова:

"Блестит осенний пруд".

Японская поэзия учит лаконичности, просветляет сознание. Процесс формирования собственного художественного мира состоит в том, что ты постоянно что-то отсекаешь, пока не остается некая сердцевина.

- Вы как-то сказали, что не верите в дружбу писателей. Почему?

- Мне кажется большим заблуждением верить в это. Если кто-то станет это утверждать, я не поверю в его искренность. Или мне придется сомневаться в его писательском даре. Я уважаю артистизм и понимаю ценность того, что делают иные собратья по перу. Но не более того. Писательский мир, если он только не является аморфным и размытым, это не просто суверенное, а изолированное государство, наподобие теократического Тибета. Уверен, что всякий нормальный писатель - в основе своей - глубоко одинокое существо. И одиночеством дорожит. Я не исключение.

- Нынешний литературный процесс в России, печальное состояние которого не оплакал только ленивый, вас, судя по всему, не удручает?

- Наоборот. Когда в 90-е все ахали: вот настал конец литературе вообще, а уж российской в особенности, я улыбался. Потому что при всей "интернетизации", дивидизации, электронизации, литература вовсе не умерла. Она живет и мощно развивается. Ее не убьет и так называемая "экономическая цензура", которая маниакально требует от писателя душераздирающей занимательности и безграничной услужливости по отношению к массовому сознанию. Ведь не убила литературу идеологическая цензура со всеми ее лагерями, психушками и выдворениями из страны. Все перемены в России пошли ей только на пользу. Писателю стало гораздо легче дышать, быть самим собой. Вспомните, сколько корыстных графоманов было в советское время: манили дача в Переделкине, пайки, дома творчества, гонорары, общественный почет. И вот, слава богу, это исчезло, можно работать вне системы, выбирать путь самому. Хочешь денег - иди в глянец, пиши боевики. Озабочен серьезными вещами - пиши о них. Впервые в нашей истории русский писатель приобрел полную свободу. Издательство отказывается публиковать твой опус - ищи другое. Но никто не будет тебя принуждать ломать самого себя, если только ты сам не склонен ломаться и переделываться.

- Вы много пишете о жизни писателей. Почему именно судьбы великих литераторов вас так привлекают?

- Тексты, которые поддерживают во мне писательское начало, - это, скорее, писания: "Бхагавадгита", "Мокшадхарма", Упанишады, "Йога-сутра" Патанджали, первоисточники, воспроизводящие мифы и измененные состояния сознания. А в художественной прозе меня привлекает сочетание светлого идиотизма и тонкого ума. Если этого нет, меня устроит мощная энергия Томаса Вулфа в романе "Взгляни на дом свой, ангел" (на мой вкус, самом великом американском романе). Или блаженная отрешенность Роберта Музиля в "Человеке без свойств" - беспримерной эпопее на сюжете-фантоме. Или неожиданная пылкость, возникающая как бы на руинах обдуманности и расчета, что встречается у Борхеса в цикле "Юг", хотя моя любимая его вещь "Пьер Менар, автор "Дон Кихота", где в каждой строчке пляшут веселые огоньки-идиотинки при полном спокойствии сочинителя. Я сознательно не говорю сейчас о русской классике, полагая, что человек, пишущий по-русски, не в состоянии применять к ней принцип избирательности. Она сама тебя непредсказуемо выбирает, приближая или отдаляя, как и когда захочет. Могу лишь предположить, что Гоголя, Пушкина, Бунина или Толстого я буду вынимать из шкафа чаще, чем... ну не знаю, кого... чем Федора Сологуба.

- И все-таки, видимо, именно Николай Васильевич наиболее значимая для вас персона? Вы так часто пишете о нем?

- Гоголь - бесценная и святая душа. Это был первый русский писатель, который пожертвовал ради творчества многими радостями бытия. Он не только всецело жил в литературе, но и умер - представляете! - умер от нее. От невозможности завершить второй том "Мертвых душ". Вообще ось в литературе для меня проходит не там, где Достоевский и Толстой, а там, где Пушкин и Гоголь. Это два определяющих лика русской литературы. Два архетипа писательского поведения, писательской жизни и судьбы. Пушкин, для которого полнокровная жизнь - женщины, дружеские пирушки, дом, жена, дети, - значила не меньше, чем литература. Пушкин, который создавал великие произведения, не пренебрегая земными радостями и страстями. И Гоголь, который смотрел на писательство как на высшую миссию, перед которой земное не более, чем прах. Пушкин - Гоголь - это двуликий Янус нашей литературы, который генетически присутствует в душе всех русских писателей в форме внутренней борьбы: погрузиться ли в литературу всем существом без возврата, или каким-то чудом (известным Пушкину) соединить литературу с полноценной жизнью.

- У вас сложное отношение со временем - в чем его суть?

- Время, пространство, рождение, смерть - феномены, с которыми сложные отношения у человеческого сознания как такового. Вся мировая литература - от Платона, Плотина и Августина Блаженного до Канта, Шопенгауэра - об этом. Я всегда испытывал некую ностальгию по прошлому, в котором не жил. И при этом роман "Приложение к фотоальбому", действие которого происходит в конце XIX - начале XX века, я писал в поисках не "утраченного", а остановленного неподвижного времени. Как отметила итальянский рецензент Надя Каприольо, там в атемпоральном пространстве фотографий воссоздана предреволюционная Россия. Главный герой романа - безграничный дом, в котором время от времени рушатся стены, случаются пыльные бури, обнаруживаются непроходимые коридоры, пустыни, анфилады комнат, ведущие на Кавказ и толпы приживальщиков. Этот большой дом - "архетип фантастической России", живущий вне времени, или во всех временах сразу - в прошлом, будущем и настоящем, - возник у меня спонтанно, под воздействием детских воспоминаний о новочеркасском доме моего прадеда.